tendresse.
Я видала такую чепуху, по сравнению с которой эта чепуха — толковый словарь (с).
Вчера взялась-таки снова за Набокова. Я его очень люблю или, вернее, я поклоняюсь тому, как он умел писать. Прочитала я его много, но хочу прочитать все, и теперь все это дело идет особенно трудно с отсутствием сорока минут в метро - заставить себя посреди дня остановиться, сесть и не вставать из-за книги не так просто. Тем более "Дар" - читается трудно, очень трудно, но если вцепиться, то можно задохнуться от глубины ощущений.
Особенно этот отрывок, где сцена открывается образом из прошлого. Все купается в красках, запахах, все такое объемное, настоящее...

Редкие стрелы дождя, утратившего и строй, и вес, и способность шуметь, невпопад, так и сяк вспыхивали на солнце.
овод с шелковыми глазами сел на рукав
В роще закуковала кукушка, тупо, чуть вопросительно: звук вздувался куполком и опять -- куполком, никак не разрешаясь.
Он углубился в лесок; по тропе проложены были мостки, черные, склизкие, в рыжих сережках и приставших листках.
он весь держался на равновесии солнца и тени
Если на аллее, под ногами, колебались кольца горячего света, то вдалеке непременно протягивалась поперек толстая бархатная полоса, за ней опять -- оранжевое решето, а уже дальше, в самой глуби, густела живая чернота
со взрывом изумрудного солнца в самом конце


И потом как на одном дыхании:

Он шел мимо валуна со взлезшими на него рябинками (одна обернулась, чтобы подать руку меньшой), мимо заросшей травой площадки, бывшей в дедовские времена прудком, мимо низеньких елок, зимой становившихся совершенно круглыми под бременем снега: снег падал прямо и тихо, мог падать так три дня, пять месяцев, девять лет, -- и вот уже, впереди, в усеянном белыми мушками просвете, наметилось приближающееся мутное, желтое пятно, которое вдруг попав в фокус, дрогнув и уплотнившись, превратилось в вагон трамвая, и мокрый снег полетел косо, залепляя левую грань стеклянного столба остановки, но асфальт оставался черен и гол, точно по природе своей неспособен был принять ничего белого, и среди плывущих в глазах, сначала даже непонятных надписей над аптекарскими, писчебумажными, колониальными лавками только одна единственная могла еще казаться написанной по-русски: Какао, -- между тем как кругом всё только-что воображенное с такой картинной ясностью (которая сама по себе была подозрительна, как яркость снов в неурочное время дня или после снотворного) бледнело, разъедалось, рассыпалось, и, если оглянуться, то -- как в сказке исчезают ступени лестницы за спиной поднимающегося по ней -- всё проваливалось и пропадало, -- прощальное сочетание деревьев, стоявших как провожающие и уже уносимых прочь, полинявший в стирке клочок радуги, дорожка, от которой остался только жест поворота, трехкрылая, без брюшка, бабочка на булавке, гвоздика на песке, около тени скамейки, -- еще какие-то самые последние, самые стойкие мелочи, -- и еще через миг всё это без борьбы уступило Федора Константиновича его настоящему, и, прямо из воспоминания (быстрого и безумного, находившего на него как припадок смертельной болезни в любой час, на любом углу), прямо из оранжерейного рая прошлого, он пересел в берлинский трамвай.

И во всем - такая тоска по родине, такая злая и горькая тоска. Причем не по стране, нет - по изумрудному свету, родному поместью, семье, которая вспоминается фотографическими картинками...

И я заметила, что из книги в книгу он пишет о себе. Герои - непременно иммигранты, непременно замученные русские интеллигенты, какие-то замкнутые, в Берлине, в Берлине, в Париже, в море чужих, одинокие и непременно синестетики. Который раз встретила восхищенные речи героя о том, какие буквы он видит в каком цвете и чуть улыбнулась - все герои они у него такие, как и он сам. А вообще, наверное, оправданно восхищение - не представляю, как бы я могла писать, если бы так могла ощущать.

@темы: любимое